Котолак в заброшенном склепе

День первый

Понедельник, начало сентября, Солнце в Деве, Луна растёт (Козерог-Водолей)

Наст сидел на скамейке в парке и наблюдал за тем, как аккуратный белый пёс, вытянувшись в струнку, тащит за собой на буксире грузную хозяйку, пальпирующую смартфон, дымящую сигаретой.
— Здесь врастаю — сказал он сам себе и откинулся на спинку.
Сгущалась осень. Солнце с точностью часового механизма спускалось из зенита к закату и только что не тикало.
Ему было хор-ро-шо. Ничего не болело, не ныло, не беспокоило. А еще, в кои-то веки, ему было интересно жить.
— Белая Луна, бел-ла-йа-а-а… — напевал Наст, катал во рту звуки, раздувал ноздри, выпячивал губы, артикулируя, облизываясь, даже подвывая тихонько.
Рядом с ним на скамейке были: зеленая школьная тетрадка в клетку, три новых шариковых ручки и шуршащий пакет с едой — кефир, хлеб, куриные крылья в вакууме и венец творения — плитка шоколада — молочного, мягкого шоколада, в фольге и в бумажке!
А еще у него сегодня был аппетит — о, счастье, о, радость бытия, дда-а-а!
Наст принюхался к хлебу, попытался учуять запах через полиэтилен. Потом, не торопясь, смакуя момент, острым когтем левого мизинца вскрыл упаковку, внюхался как следует, впился зубами, оторвал горбушку. Уже торопливо, с полной пастью, свернул крышку с кефира, захлебнул.
Стало вообще отлично!

Он сидел так полчаса или час, глядя перед собой, смакуя еду, передвигая, перекладывая и пересчитывая мелочь, рисуя, записывая образы и мысли, вовсю наслаждаясь миром, тишиной, свободой и покоем.
Ему не было скучно. Всё шло путём. А он сидел при дороге и улыбался. В последнее время он старался улыбаться правым краем рта, правой стороной лица, и вообще держать губы в улыбке. Скоро это начнет получаться автоматически. Тело было послушно; радостное, как и он сам — легкий, светлый, исхудавший человек слегка за сорокет, сероглазый, сероволосый, спокойный.
Волосы только-только начали отрастать, на голове образовался ровный полупрозрачный ёжик, на висках и на лбу — серебряный, на затылке и темени — невнятно-русый. Наст вспомнил давешнего пса: пожалуй, будь он собакой, выглядел бы так же — аккуратный, собранный, с сияющим взглядом серых глаз, зорко глядящих из глубоких впадин глазниц.
Он прикрыл веки и вылетел, воспарил, приподнял себя над скамейкой, а потом, повинуясь тёплому потоку ветра, мыльным радужным пузырём поплыл на запад, стараясь не задевать «поводком» ветвей. Оглядел окрестности, рывком вернулся в тело, которое не успело даже покачнуться, остыть, а лишь слегка вздрогнуло, принимая его назад, обволакивая, обнимая и любя.
— Великолепно, — прошептал Наст, собрал в охапку свой скарб и поплёлся домой. На пути подобрал ещё несколько желтых листьев — сентябрьские листья березы сладкие на вкус и пахнут прошедшим летом, свежескошенным, румяным, карамельным.
Ему было вкусно всё. И новое Имя, и новое тело, и новый этап нового пути; впрочем, ничего уж особенно нового, а так, всё согласно бинарной логике причинно-следственных; опять же, — всё путём, исчерпывающая формулировка, которой он удовлетворялся, не вникая в детали.
Анастасио-Наст-Стан, анестезия-анастомоз-санаторий, сатана-станс-стон, Антон-Атон-нота, атан-Ната-ата, сат-сон-сан — он опять и опять играл в слоги и слова своего Имени — Воскресшего, Бессмертного, падшего и восставшего; впрочем, без фанатизма, опять же, не вникая в детали, смеясь и веселясь.
Он был жив. Возвращался домой с войны. Тащил суму с трофеями. Улыбался миру.
Осень — лучшая пора для таких, как я, думал он. Если уходить, то осенью. Если возвращаться, то весной. Это Закон, и кто я такой, чтобы спорить? — уже смиренно рассуждал он, прищуриваясь на солнце. Любимое им сентябрьское солнце, пестрое, занавешенное вуалями и нитями многослойных облаков, прекрасное и светлое, не ранящее глаза.
Идти стало трудно, ближе к дому он уже ощущал дорогу как перемещение сквозь толщу воды или как путь по рыхлому песку пляжа, хотя под ногами были все тот же серый асфальт да бетонные плиты пешеходной дорожки.
Тело, ненадолго и благодарно восприняв его огонь, вновь стремилось к земле, в рыхлую темноту, в прах, в смерть.
Он подстегнул себя, мысленно начал ритмичный отсчет — пульса, дыхания, шагов; воздвигал на пути длинные переплетающиеся числовые ряды — и всё это лишь для того, чтобы побыстрее оказаться в убежище, упасть в койку, уйти от мира, захлопнуть двери за собой.
Дрожащими от усталости руками нашарил ключом замочную скважину, ввалился в тамбур; кровь отхлынула от похолодевших губ, пульс бился уже в ушах. Отшвырнул шуршащий пакет, не снимая обуви вошел в комнату, упал на диван, умер.
Спускался закат, за окном резко кричали чужие дети, сорока, кося черным глазом, покачивалась на ветке сирени, что оставалась сиренью даже в сентябре, только вот никому уже не было до неё дела.
Мир выдернул зубы из его плоти, и душа, воспарив, постепенно снижалась из стратосферы в сморщенное, скомканное, обветшалое тело, вновь наполняя его жизнью и духом.
Это была длительная процедура — обновления, восстановления, воссоединения и воскрешения. Она не требовала внимания, тело прекрасно справлялось само, более того, пристальный контроль разума только мешал тонким процессам синтеза, распада, горения, биения пульса.
Ветер, только ветер, только пляшущий огонь и свет, только тучи и влажные вуали на мягкой белой глине. Тело закутывалось во всё новые и новые слои, обрастало тёплыми радужными невидимыми пеленами — потайная жемчужина в раковине небытия.
Наст спал.

День второй

Сентябрь, Солнце в Деве, Луна в Рыбах, полнолуние

Наутро — того же дня, или уже другого, не важно, он воскрес и рывком скатился с лежанки, добежал до санузла, немедленно спустил воду из бака.
На висках выступил пот, он чувствовал собственный резкий запах. Залез в ванну — обшарпанную, лишенную эмали, черную от грязи. Впрочем, вода была восхитительно горячая, ее напор выбил всю пыль и прах из пор его кожи.
Он не знал, сколько времени провёл вот так — качаясь в горячем тумане, отмываясь, намыливаясь, отплёвываясь. Он пил горячую воду прямо из душа, играл с колючими струями, набирал их за щеки — и чувствовал себя живым. Именно это чувство, связанное еще и с самосохранением — еще чуть-чуть, и сполз бы на дно ванны мягким обмылком — наконец заставило его закрутить кран. Остановиться.
Рассеивался пар. Он нащупал полотенце на двери, небрежно вытерся, вышел в прохладу коридора, дыша свежим воздухом, обсыхая — розовый, чистый, белый.
— С лёгким паром! — сказал он сам себе ритуальную фразу, смакуя каждый выдох-вдох.
В комнате было пусто. Сухо. Пыльно. И он снова почувствовал свой запах — дух болезни, больницы, боли, тяжелой медицины — химический и зловещий! Это надо было остановить немедленно. Сию же секунду.
Он сорвал всё белье с лежанки, комом запихнул в стиральную машину, включил режим замачивания и стирки белого, щедро сыпанул порошка, придирчиво выставил термостат на 60 градусов Цельсия, нажал старт.
Он вообще любил цифры, они успокаивали. Градуированные шкалы, приборы, линейки, угломеры — всё то, что выдумали люди для взвешивания и измерения материи. Эти измерения давали иллюзию контроля, призрак владения ситуацией. Приводили его в предсказуемый мир статистических законов и взаимосвязей. Ставили берега для взбесившегося в нём хаоса.
Кстати, на полу, в углу ванной притаились напольные весы — он с трепетом подошёл к ним, заставил себя встать на серебристую платформу, вгляделся, прищурившись.
62,5 кэ гэ — показал прибор.
Это было ОЧЕНЬ хорошо, ведь выписывался он с весом в 57 кило, что при его росте в 176 см было еще очень мало.
Неделя свободы — и вот, глядите-ка, он растет, укрепляется, ай, молодца, вах-х, умныца-маладэц! Вот так он смеялся, и, радуясь, отправился на кухню варить себе кофе, глядеть в окно, жить дальше еще один день, — да, ура! Еще один день — целых 24 часа, по 60 минут в каждом часе, и по 60 секунд в каждой минуте.
Отныне он не станет строить никаких долгосрочных планов — у Бога дней много, как любил повторять сосед по палате, мудрый Серёга, и с этим высказыванием он теперь соглашался на все 146 %.
Однако пора было обрести Имя.
— Сегодня меня зовут Санчо — сказал он сам себе. Да будет так!
И немедленно ощутил себя простоватым, хитрым, смышлёным оруженосцем Рыцаря Печального Образа. Это было хорошо — его ум попытался немедленно пуститься в долгие странствия по жаркой Испании XVI столетия, но он не позволил этому произойти.
— Сейчас не время для умственных путешествий — напомнил он себе назидательно, и только что пальцем не погрозил. — Мы живем сегодня и сейчас, вот прямо здесь мы и живем, и действуем — продолжал проповедовать Санчо, а кто были эти «мы», он еще не знал, но слова нашлись правильные. Он нарядился во вчерашние обноски, пошел на кухню, зорким хозяйским глазом обшарил полки и шкафы, обнаружил мельницу и пакет кофейных зерен; в коридоре нашлись остатки вчерашнего батона, несъеденные крылья курицы и одна долька шоколада. Хмыкнул, поморщился, почесал несуществующую плешь, решил сварить кофе, а там посмотрим, да? По-андалузски, с солью, корицей, мёдом, каково?
Приготовление заняло 10 минут, но пить кофе уже не хотелось — достаточно было вида и аромата. Манило солнце за окном, прыгали весёлые сороки на ветвях еще зелёной сирени — в мае она расцветет, распахнется, но до мая еще месяцев восемь жить, проще дойти пешком до Луны. Санчесу сейчас было не до подсчётов, пусть думают благородные идальго, а он, сервировав благоуханный кофе в белой тонкостенной фарфоровой чашечке, да на сияющем блюдечке, да с серебряной ложкой, прикрыл всю эту красоту кружевным белоснежным платком — даже пенку не слизнул, даже ложечкой не звякнул! — и покинул кухню, покинул дом, вышел вон, направился на базар, в магазин за едой, на рынок за припасами, на запах съестного.
Он шел насвистывая, расправив плечи, держа руки в карманах широких брюк, при этом поддерживая и поддергивая их на бедрах. Размышлял о том, что необходимы ремень или веревка — штаны были очень широки в талии. Сегодня ему уже было дело до того, как он выглядит в глазах окружающих людей и на их фоне. Сторонний наблюдатель в его голове одобрительно хмыкнул и дружески похлопал Санчо по правому плечу — так, так, еще один позитивный сдвиг, ведь еще вчера ему было аб-со-лют-но безразлично, что на нем надето и зачем, лишь бы не было холодно.
Он заглянул в ближайший секонд-хэнд, морщась, торопливо прогарцевал по рядам — от букета тамошних запахов ему хотелось сбежать галопом, ну не мог он долго выносить сложное амбре из химикатов, плесени, духов, пота, пара и утюжной гари!
— Тихо, тихо, Росинатушка — увещевал Санчо; зажал коню ноздри пальцами левой руки, а правой цепко выхватил из ряда вешалок теплую на вид красную рубаху со сломанной молнией и двумя карманами на груди. К ней сразу же нашлись мягкие вельветовые брюки темно-болотного цвета с кучей карманов, завязок и амуниции, вроде как подходящие по размеру. Последним приобретением стал свободный мягкий свитер с воротником под горло, прохладного бирюзового цвета, с белыми поперечными волнами. Санчо с удовольствием вырядился во все новое, вышел из-за занавески, держа на вытянутой руке вчерашний наряд — что-то серое, ветхое — б-р-р-р, фу-у-у — и вышвырнул ЭТО в урну на выходе.
Новые брюки сидели получше, однако придирчивый Санчо ворчал, что благородному дону не подобает ловить штаны руками, ведь мало ли что, а вдруг враги, а как же тогда бежать? Путаясь в штанинах, что ли? Далеко ли убежим?
От неожиданной мысли о побеге, врагах и ветряных мельницах он остановился и снова улыбнулся про себя блаженной улыбкой, вспоминая, как еще вчера еле плелся по булыжной мостовой, а сегодня — эй, поглядите-ка! — планирует убегать от врага!
Прекрасно, прекрасно!
Он погладил несуществующую пока эспаньолку — на подбородке кололась отросшая прозрачная щетина.
— Записывай, друг мой Санчо — бритва, крем, медный тазик, тьфу ты, зеркало…
Санчо кивал, подсказывал дону: и паста, и щетка для зубов, а вдруг придется беседовать с дамой, а зубы-то уже который день не чищены…
— Верно, верно, мой милый — улыбался ласково Дон Алонсо Кехано, которым он стремительно становился. Сегодня мы гуляем, улыбаемся, ищем еду, знакомимся с новым местом. Тело, как послушный Россинат, гремя костями, скрипя сухожилиями и связками, вздыхая, следовало курсом, проложенным разумом. Светило солнце, было хорошо и тепло, ничего не болело.
Вот так втроём они и отправились в путь — на запинающемся двуногом Россинате, примостив Санчо на закорки, вытянув вперед длинную кадыкастую колючую шею — вдоль реки, к трамвайным рельсам. По пути они догнали, отбросили как несуществующую идею, а потом снова догнали и оседлали — электрического, вихляющего, звенящего «рогатого менкала», явившегося и вовсе из другой серенады, из столетия номер 21, тысячелетия от Рождества Христова третьего.
— Менкал так менкал, эка невидаль, — вздыхал Санчо; Россинат согласно кивал, покачиваясь и балансируя в утробе невиданного зверя, кренясь и обрушиваясь на одноместное сидение с тигровой обивкой.
Трамвай вполз на гору, бодро проехал налево, а потом по кольцу, а потом направо и прямо, остановился на васильковой брусчатке площади Трех Монументов и Двух Башен. Дон Алонсо, пьяный от восторга, заряженный под завязку живым трамвайным электричеством, в сопровождении верного оруженосца поскакал на поиски приключений к главному городскому рынку.
— Пища, еда, свежая еда — ликовал Санчо, засучивая красные рукава, позвякивая мелочью, деловито разворачивая купюры, шевеля губами, подсчитывая. Дон Алонсо, прищурившись, вдыхал сложные ароматы жареных кур, рыбы, овощных рядов, спелых фруктовых развалов, разверстых мясных прилавков. Россинат украдкой утащил из штабеля поздний ароматный «белый налив» и схрупал его, даже не удосужившись обтереть шкурку об новую вельветовую штанину. Уже сыгранным, слаженным трио они непринужденно прогарцевали от входа к выходу и обратно, нагрузились покупками, наполнились впечатлениями и пресытились человеческим общением.
Степенно, на синем троллейбусе проехали остановку, пересели на лихой зеленый автобус, дремали вполглаза, вполуха и вполноги у окошка, вышли у дома, спустились с холма, ввалились в коридор, бросили еду у порога, но потом заставили себя аккуратно разобрать продукты и уложить на хранение. Обнаружили выстиранное белье в машине и внимательно развесили на веревках в коридоре.
Санчо распряг Россината, напоил его остывшим кофе. Ворча вполголоса, укоряя дона Алонсо в пренебрежении здоровьем, споро застелил походную койку новыми хрустящими простынями, взбил подушку, выдал отглаженную белую рубаху, которая повисла у дона на тощих плечах, обнажив торчащие ключицы и едва прикрывая мосластые колени коня.
Дон Кехано заснул счастливый — на спине, задрав в потолок заострившийся бледный нос; захрапел, прикрыв глаза полупрозрачными веками. Задремал и конь, подрагивая правым копытом. Санчо стерег сон господина. Так прошел второй день новой жизни и настало утро дня третьего.

День третий

Сентябрь, Солнце в Деве, Луна убывает (Близнецы-Рак)

Вновь настало «сегодня», и пробуждение было приятным. Тело стремительно восстанавливалось, и природа не давала ему спать. Хмыкнув, он покинул ложе и отправился мыться-бриться. Он еще не знал, кем станет по итогу, поэтому решил сосредоточиться на гигиене.
Итак, сперва — холодный душ, свежий брусок мыла. Потом долгое, медитативное бритье перед зеркалом, острое лезвие у щетинистого горла. Ха-ха, да это всего лишь станок с тройным рядом бреющих кромок, ничего лишнего, ничего страшного, всё путем, всё как положено.
Он ухмыльнулся своему отражению, его двойник подмигнул левым глазом, явил свежую ямочку на гладкой щечке.
— У-тю-тюшеньки, так ты сегодня девочка?
— Сам-ма-а ты дееевочка! — ответил Левый, томно растягивая гласные, низким, звонким голосом — Ха-ам!
Вот так, препираясь сами с собой, они побрились, привели себя в божеский и человеческий вид. Сегодня это было важно — выглядеть по-человечески.
— И кто же мы теперь? Братья-сестры Вачовски? Или Кастор с Поллуксом? Или Фидель с Раулем? А может, Пётр с Февроньей, а?
Отражение захрюкало со смеху и ответствовало — скорее, Кот-с-Хавроньей!
— Чудненько, вот так мы и назовемся, это же просто сказка! Итак, сегодня нас двое, но чур девчонка — ты!
— Яволь, — хрюкал глумливый Левый, уходя в зазеркальные глубины — так и запишем для протокола. — А кстати, я-то Хавронья, ладно, но ведь и ты — Кот!
Он взглянул на себя еще раз и заметил пробивающиеся усики на верхней губе, прозрачную тонкую кожу век, бледный клыкастый рот, сияющие белки серых глаз с пульсирующими зрачками.
— Да. Я — Кот — медленно возгласил Правый Брат. Я — Сфинкс. Я — самая большая загадка природы!
— А я — Свинья! — визжала, захлебываясь жаркой бешеной слюной Левая Сестра. — Я проста и естественна, ведь я — натура, я — природа, и я ЖРАТЬ хочу, уии-и-и!
И они отправились на кухню и ЖРАЛИ там. Ух, как они жрали. Всё, что удалось вчера притащить с базара вывалили на пустой кухонный стол. Чавкая, хрюкая, пачкаясь во фруктовом соке, обгладывая кости, переругиваясь, выхватывая друг у дружки лучшие куски пировали они, и было им это просто в кайф.
Кстати, Свинья оказалась думающая, интеллигентная, вот прям-таки интеллектуальная свинья, и все её реплики, нарочито-грубоватые, били в точку. А Сфинкс, улыбаясь всей клыкастой пастью, задавал тон беседе, менял темы, провоцировал и оппонировал. На что Свинья, визжа, потрясая обглоданной костью, выдвигала контраргументы, громила все его хитровыделанные логические посылки своими свинскими фактами, и только фактами.
Насытившейся чушкой они отвалились от разоренного стола, пошатываясь на поворотах, добрели до дивана, рухнули, покатались с боку на бок, уснули. Солнце только-только подходило к зениту, но им не было никакого дела до солнца, до неба, до всех этих глупостей. На смятых простынях почивал счастливый Свинкс — две лапы, брюхо, два копыта, пятак и клыкастая харя. Так им было и надо. Так оно было хорошо и правильно.
А чуть позже, за пару часов до заката, с дивана восстал единый живой человек, подвигался, покланялся, помахал руками и ногами, поприседал и упруго пошел, окруженный невидимым ровным розовым мерцанием, прямиком в серый закат, в сгущающийся лиловый вечер, за дверь.
В серых сумерках ему пришлось несколько раз сморгнуть, а потом еще и закрыть сомкнутые веки ладонями, и постоять вот так, в сухих тенях деревьев, вдыхая ветер, ориентируясь в пространстве-времени. Он ощутил себя тяжелой сферой красной ртути, его потянуло вниз по течению, к воде, в низины, в овраги, во влагу, туманы и пары. Хотелось просто двигать собой, без мыслей, без слов, по щучьему веленью да по божьему попущенью.
Он распахнул очи-вежды-зраки — страшноватые, как ни погляди — глаза Сфинкса, круглые, прозрачные, горящие впереди головы фарами. Ухмыльнулся острыми клыками, попробовал оторваться от земли. Земля была сильней, высоко воспарить не удавалось, и через пару метров полета она ощутимо ударила его в подошвы ног. На плавном горячем выдохе он попробовал еще раз, перемахнул через канаву, очутился в мягкой траве, покатился, вскочил, размазывая тяжелую росу по тыльным сторонам запястий как драгоценное масло.
На востоке только-только вздымался багровый булыжник убывающей Луны. Он не видел этого за деревьями, зданиями и мостами, но знал, что Она — там, потому что ощущал Ее тягу, Ее силу.
И тотчас же он стал лунным, летящим — ужасом и кошмаром, видящим во мраке ненасытным котом летучим и гадом ползучим. Стоял, покачиваясь, на двух пока ногах, разогреваясь, подрагивая, вдыхая и выдыхая, скалясь, пялясь в небо. Прямо над головой стая ворон чайной гущей вращалась в янтарном закатном небе. Он видел сотней глаз как темна земля под крылом; чувствовал, каковы на ощупь теплые и холодные потоки воздуха под перьями; знал, какие на вкус туман над рекой, дым над хлебозаводом, ветер с востока.
Вот теперь подошвы наконец-то приподнялись над почвой — невысоко, но вполне достаточно, чтобы на горячем выдохе лететь по плавной прихотливой синусоиде над умирающими травами, бетонными дорогами, асфальтовыми лужами, трамвайными рельсами.
Его сопровождали звуки большого города, отходящего к ночной жизни, выдохнувшего всей грудью, смежившего веки миллионов глаз, сияющего, благоухающего темными тайнами и многоцветными секретами. Тело наполнялось горячими соками; упругими, ровными ламинарными потоками; живыми течениями лимфы, крови, сомы — растворяя и вымывая, очищая и рассасывая яды химиотерапии и злобные сгустки опухолей; отменяя метастазы, даже слов таких не понимая, даже сочетаний звуков таких не опасаясь, не прячась больше за страхом, гневом, вожделением, алчностью, яростью, любовью, отвращением, ужасом, восторгом, радостью, тьмой, светом, временем, пламенем его души, чадом его мыслей, пеплом его слов…
Он был — вода и только вода; весь — жизнь; он был — ручей, чистый, прозрачный, слезный, сладкий. Он просто был. Чувствовал, что был здесь всегда, пребудет вечно, и этого было вполне достаточно. И хватит пока. Всё потом. Всё путём. Всё впереди.

День четвертый

Сентябрь. Солнце в Деве, Луна на ущербе (Рак-Лев)

Он проснулся — мордой в землю, жопой в небеса. Встряхнулся. Уже нету ни лап, ни хвоста. Встряхнулся опять. Пошатнулся, снова упал на землю. Перекатился на спину, с трудом. Некоторое время просто лежал на траве, просто дышал. Солнце вставало точно у него за темечком, ну надо же, какое совпадение!
И он понял, как весь этот шар земной, вся эта тяжелая, поющая, влажно-воздушная карусель мчится с некой угловой скоростью с запада — на восток, на восток, на восток, наматывая на веретено оси все новые и новые сутки, медленно останавливаясь; очень, очень медленно останавливаясь — миллионы и тысячи миллионов лет еще до полной остановки — и ему стало дурно.
Тогда он перекатился на грудь и его стошнило. Травой, листвой, шерстью и перьями. Господи, помилуй! — вырвалось у него, и его просто вывернуло наизнанку. Он даже не стал смотреть, чем именно. Ему уже было страшно. Морщась, он отполз прочь от этого места, потом приподнялся на четвереньки, а потом встал и пошел на восток, к Солнцу.
Оно улыбалось. Оно шевелило косматой гривой. Солнце было вкусным, как апельсин, как мандаринка, как сияющий леденец — такое же ласковое, оранжевое и живое. Он заскулил, размазывая по щекам грязные слезы. Ему хотелось всего и сразу — пить, спать, жить. Кисленького еще хотелось, хоть что-нибудь забросить в свою смрадную нечищеную клыкастую пасть!
Он тут же засунул палец в рот, но клыки были как клыки — обыкновенные, человечьи. Сплюнул грязью.
Он не знал, где он, не узнавал места, не понимал вообще, где находится. Повернулся вокруг своей оси. Не помогло. Заглянул в небеса в поисках ответа. Над Солнцем стояла ущербная Луна, ветхий обглоданный серпик старого месяца. Время, на первый взгляд, было правильное.
Он стал вспоминать свое Имя, но не вспомнил его. Ну и хрен бы с ним! Оглядел себя. Вроде бы мужчина. Поднял к лицу руки, повертел, всмотрелся в тыльные стороны ладоней. Вроде бы не сильно юный, но и не очень старый. Практически здоровый, но отощавший и обезвоженный. Значит надо напиться и поесть, именно в таком порядке. Казалось, еще немного — и он рассыплется, распадется прахом, как пересушенная глина, но он устоял. Срочно требовалось новое Имя, но в мозгу поселилась спокойная тишина, воцарилось Солнце, и только. Шипели, треща, помехи. Но Имени среди этого шума не было.
— Сегодня я — Никто, согласился он с очевидным.
«Да, я никто, ну и что. В чем смысл кем-то быть. Ведь ни один все равно не знает, как жить» — заиграла в мозгах знакомая волна. Эту песню он помнил, это была хорошая, годная песня, она уже выводила его, выведет и теперь. Он повиновался ритму и пошел навзрыд. Через кошачьи следы, по мусору, взошел на гору, спустился с холмов, обошел речной бред и перебрался по текилам моста, ставя ступни попиндикулярно закату. На уринах разрушенного фонтана заглянул в квадратное оконце травы. Развлекался со всего ума, чего уж тутто-там скрывать неочевидное! А через две-три миллиметры побежал. Чувство дома вело его и при-вело-ди-ло, однако общий знаменатель все еще не находился, но надежда, глупая такая, не терялась, а дразнила где-то впереди призрачным зеленым огнем.
Наконец за переворотом он наткнулся на знакомый звук, почуял мягкий аромат, услышал синюю ноту; соль кислым огнем обожгла его сетчатку, в мозгу дыбом встали все волосы. Кажется, он упал. Но не аргумент. Однако, через пару-пар-парсеков и миру-мир-генсеков он уже стоял у родной багровой двери, тяжкой, словно дверь заброшенного склепа, и скрёбся ключиком в скважину. Дом-том-атом, аля-улю, ы-ы-ы-ы-ы!
Душ. Вода. Вода! Много, много горячей воды! Еда. Сон. Всё.

День пятый

Сентябрь. Солнце в Деве, Луна в Деве (новолуние)

Утром он признал, что фигово впадает в транс, что чересчур рационален, мало интуитивен; что ассоциативные ряды у него короткие и просчитываются в три хода; и тут не о чем даже спорить, это — плохо. Сделал себе замечание и решил внести в план на будущую неделю —исправить сие досадное упущение! Одобрительно отметил, что уже строит планы на неделю, и тут же выступил с инициативой построить план аж на две недели вперед! Ура, товарищи, бурно, продолжительно хлопаем, аплодируем, поддерживаем это здоровое, ценное начинание! Встаем с мест, хлопаем еще, еще и еще, ура, ура, ура, товарищи!
Тут же набросал на салфетке план. Простенький, но со вкусом и смыслом.
Неделя № 1.
Понедельник: Есть. Спать. Жить.
Вторник: Спать. Жить. Есть.
Среда: Думать, интуитивить, итиюмать, есть!
Четверг: Воевать. Бегать. Есть.
Пятница: Спать. Спать. Пить. Спать.
Суббота: хз, хз, хз.
Воскресенье: Воскреснуть.
Неделя №2.
Понедельник: Отмаливать грехи.
Вторник: Отмокать в ванной.
Среда: Жрать в три горла.
Четверг: Убить в себе врага.
Пятница: Похоронить врага со всеми почестями.
Суббота: Ну, и еще что-нибудь.
Воскресенье: Полюбить себя. Да, и не забыть воскреснуть!
Свернул салфетку в трубочку, сжег на газовой горелке. Пепел взлетел под пололок. Сварил кофе. Нашарил в духовке немытые пыльные чугунные сковородки, засучил рукава.
Странно, у него есть сегодня рукава? А как же Имя? Ну-у-у… Санчо он уже был…. Н-ну-у-у… Имя опять не придумывалось, что ж ты будешь делать, а?
Он выглянул в окно.
На буксире поводка справа налево тащилась дымная толстая тетка, ведомая целеустремленным светлоглазым хаски. Что-то похожее он уже видел на днях, но память благодарно промолчала. Ок-кей, оу-кей… Тогда попробуем испытанные классические рецепты.
Он вышел в темноватый коридор, достал наугад томик из плотной стены разномастных книг на стеллаже. Надорвал при этом корешок, ай-ай-ай, досада-то какая! Все еще жалея книгу, с закрытыми глазами распахнул бедняжку где-то посередине, отчеркнул когтем среднего пальца правой руки Слово, и уволок добычу на кухню.
— Йоу, йоу, йоу!!! — запрыгал он в победном танце.
Слово это было — Буэндиа.
А-а-а, и это было лучшее, что могло с ним случиться — сегодня и всегда!
— Господи, ты существуешь, Боже мой, слава тебе, — истово молился один из рода Полковника, вечно-стоящего-у-стены-в-ожидании-расстрела, всегда одинокого, хронически мятущегося, но, безусловно, живого и страстного.
Вот теперь можно было не спешить никуда и никогда! Отныне и навеки, клятвенно пообещал сам себе Хосе-Аркадио-Аурелиано-Урсула. Он достал сахар, кофе и сварил полную кастрюлю, гулять так гулять! На леднике целый шмат сала дожидался своей участи, плюс еще кусок сыра; и бульба сыскалась в овощном ларе, и лучок с чесночком да с укропчиком! Живем! Приправы — молотые, но сойдут, главное соль. Грамотная каменная соль в тяжелой пачке, да! Он ухмылялся блаженно, приподнял рукава над мосластыми запястьями рук, прекрасными человеческими пальцами оценил и перещупал каждую картофелину, отмыл под водопадом горячей воды. Он обожал горячую воду, эту гениальную придумку людей.
У него был впереди целый день, вечер и ночь чтобы смотреть на лёд, разгадывать тайны Мелькиадеса, трахать Ремедиос Прекрасную, — а что она разлеталась на простынях, сучка этакая! — и потом еще много чего всякого; короче, он намеревался прожить за эти сутки целых сто лет целого Рода; и уже был частью этого рода, и был Буэндиа, и выживал, чего уж там скрывать — вечно у стены, всегда в ожидании расстрела, как и весь род человеческий от начала времен да испокон веку…
Острым ножом срезал кожуру, насвистывал, хозяйничал. Вспоминал прекрасных женщин, которых любил. Великолепных мужчин, которым хотел подражать. Пел воинственные песни времен гражданской, времен отечественной, времен холодной, времен афганской, времен коммерческой, времен всех-всех-всех войн, которые мог только вспомнить. Он всегда воевал. Всегда! Это не лечится. Или ты воюешь, или ты мертв. Он знал это твердо, как «Отче наш», как клятву пионера Советского Союза, своей несуществующей больше родины, разорванной изнутри и пожранной хаосом. Но он еще был, он еще существовал, трепещите, враги, я все еще здесь, и пороха полно, и он сухой, и нож мой остёр, и всё путем, отныне, и присно, вовеки веков, аминь! Шкворчало, пахло жареным, спускался ясный вечер. Хивкие шорьки попрятались в ужасе. Бойтесь котолаков, обитающих в заброшенных склепах, где зло царствует безраздельно, а над вересковыми пустошами плывет Дикая Охота, думал он. Но это будет завтра, а сегодня Латинская Америка, здравствуй, я люблю тебя! И целый век еще любить буду, веришь? Ну и умница.

День шестой

Сентябрь. Солнце в Деве, Луна в Деве-Весах (новолуние, молодой месяц)

Настал еще день, он проснулся посреди счастливого хаоса — на куче книг и разорванных листов, на рукописи нового рассказа, на огрызках старых черновиков.
«Всюду искал я покой, и лишь в одном месте нашел его — в углу, с книгой» … —любимая цитата тянула, как буксир баржу, восхититель –ную? –ное? -ноё, короче, «Имя Розы» тянула она, но ему не хотелось грузиться еще и этим.
Маркеса с его столетьем одинокой жизни с лихвой хватило для интеллектуально-чувственной оргии. Ну и чудненько, и хватит с меня одиночества, решил он. С какой стороны ни глянь, от одиночества — одно сплошное одиночество, одинокое и однообразное, однодневное и одновременное…
Не дал себе заиграться в слова, поднялся с бумажной колыбели (на периферии зрения крадущейся усатой тенью промелькнул Воннегут, Курт, вместе со своей колыбелью и апокалиптическим льдом девять под мышкой), и он снова не дал себя отвлечь на мысленные экзерсисы.
Аминь-аллилуйя-хватит!
Отправил тело в душ, отныне — все согласно плана, всё путём, все под контролем.
Имя ему сегодня — Азор.
Почему? Ну, не Роза ведь.
Он опустил взгляд вниз, и убедился, что таки да, безусловно, Азор.
Закрыл глаза, включил воду, принял на грудь кубометр горячей воды.
Это доставляло, да. Тело, воскресающее к жизни, было благодарно, дарило радостью за каждую радость. И он почувствовал, что готов поделиться этой своей радостью, но не знал еще, с кем и где. Не стал думать об этом, а коварно, левой рукой врубил холодную воду на полный оборот. С визгом вылетел из ванной.
Смеялся, мокрым пугалом прыгал над пыльным бумажным полем интеллектуальной битвы, капал водой. Провел полотенцем по отрастающим волосам, а потом собрал все до капельки с пола и бумаг.
Взглянул на себя в зеркало. Пора, пора было являть себя миру — такого прекрасного, такого…
Решил не конкретизировать, не начинать бесконечные потоки забалтывания, долгие внутренние беседы с самим собой, и прочее подобное, знаем, надоело уже, аллес, всё, финита!
Он опять уходил из дома. Просто — пора пройтись, а почему бы и не да?
Труселя, джинсы и сандалии — с носками, ебал я вашу моду, это чтобы не портить кожу ног, хлупые вы хыпстеры, футболка, ветровка. В последнюю секунду ухватил с вешалки чудом зацепившийся там белый шарф, замотал горло, — привет, бабуля, я берегу горлышко, да!
Он был — адекватен. Социален. Слегка небрит. Строен. Прекрасен. Пор-рра-пора-порадуемся, со двора иду, да… Хэ-эй!
Порывом юго-западного ветра его чуть было не забросило обратно в подъезд. Оказалось, что горячий и упругий ветер дожидался прямо под дверью!
— Привет, — поздоровался он вежливо, — пойдем?
— Полетим, — свистнул ветер, — и теперь только так, привыкай.
— Я ведь живой еще, — воспротивился он, — мне еще рано носиться в облаках счастливой фанерой, тем более, что тут не Париж!
Ветер не понял юмора, хлестнул по ушам воздушной плетью, добавил еще и влажной оплеухой из ближайшей лужи, сыпанул в глаза палой листвой, да с песочком.
Тогда он осторожно размотал шарф с горла, присвистнул, прищелкнул пальцами, завыл тихонько. Ветер, виляя хвостом, вдел чувствилище в белую шелковую петлю. Шарф затрепетал, натянулся парусом, змеей, дымом; повёл, поманил, потянул за собой.
— Хх-ээээй… — тянул он одну и ту же низкую горловую ноту на выдохе, тормозя. Подошвы ощутимо разогрелись об асфальт. Но не удержал, конечно же — ветер коварным рывком вытащил шарф из рук. Юной красавицей, видимой только ему, ветер качался в ветвях ясеня, наряжался в краденый наряд, веселился.
— Как зовут тебя, милая? — внезапно вылетело из груди. Он закрыл глаза, вслушиваясь, ожидая ответа.
Было тихо. Шарф упал на траву.
Он медленно поднял его, протянул шелк сквозь пригоршню, но так и не смог вспомнить имени. Тогда принюхался, поднеся ткань к лицу, но не помогло и это.
Пожал плечами, не стал грустить. Его память и так была перегружена всем этим хламом, всеми этими именами, обстоятельствами места и времени, чувствами, мыслями. Этот острый царапающий ком он выплюнул из горла в сухую траву и ушел прочь, не оглядываясь.
Он шел прямо, прямо, прямо.
В безветрии, в покое, в светлом настроении, он шел по тропе, не сбиваясь с шага; налегке, не ускоряясь, не останавливаясь, даже не сбавляя хода, а вот так — равномерно, прямолинейно, дыша, моргая, переставляя ноги, двигая руками, не думая, не вспоминая, не чувствуя ничего лишнего, кроме встречного воздуха на лице, живого жара сердца и огня чресел, шага, ритма, пульса — классика, 60 ударов в минуту, спешите видеть, завидуйте молча. Держал спину ровно, шаг получался плавный, он мог так идти бесконечно долго, и намеревался внимательно взглянуть, чем же это закончится, а главное, где и когда.
Такое вот было настроение, и это было счастьем, покоем и волей — вся его излюбленная триада — одномоментно, он доказал опытным путем, что такое возможно, и это был великолепный результат. Гипотеза Пушкина не работает вот при каких условиях, размышлял он — счастье, покой и воля одновременно достигаются, когда идешь туда, не зная куда и видишь все, что видишь; думаешь только хорошее и не должен, не обязан торопиться! А, главное условие — не отвлекаешься на идиотов, не отвечаешь на глупые вопросики, не болтаешь чушь.
Пока что он достигал этого блаженного состояния только наедине с собой, но еще не вечер, глядишь, и встретится попутчик или единомышленник, какие наши годы, ему еще только сорок четыре, всего-то на всего четыре полных солнечных цикла, жить бы еще да жить, полно ведь времени впереди, правда, Господи?
Тебе ведь интересно?

День седьмой

Равноденствие, ингрессия Солнца в Весы, Луна в Скорпионе-Стрельце (растущий месяц)

Она тащилась на поводке, как тяжеленная баржа, а несносный Ватсон бодро тянул бечеву — куда там репинским бурлакам, он один заменял всю ватагу! Правая рука ныла, а левой она не успевала листать страницы в смартфоне. Дым-дым-дым ел глаза.
Прогулка с собакой была единственным нарушением привычной рутины дом-работа-дом-дополнительная работа.
Она ненавидела этого пса – за две недели он сожрал подошву на удобных туфлях, им же сносу не было, но вот — настал снос. Убил хвостом ее любимую чашку, разграбил холодильник, и не раз! Вытоптал и зашерстил дорожку в прихожей – пришлось свернуть коврик в рулон и поставить в угол, что при общей захламленности не добавляло уюта жилищу. Ее пыльная берлога окончательно превратилась в жилище лапландки из «Снежной королевы», она и так чувствовала себя чудовищной толстой старой ведьмой, ну вот, пожалуйста, еще и ездовой собачкой обзавелась!
Модная порода — молодой сильный хаски — изнывал без нагрузки, а ей нагрузки хватало на работе, а потом ребенок и бабушка, а потом еще дополнительная работа, и спать-спать-спать, чтобы с утра все по новой, все по кругу. Трудно быть единственным кормильцем семьи из трех человек, но она справлялась, не залезала в долги. Уставала так, что в субботу не хотелось вставать вовсе, но надо было гулять зверюгу, ведь некому же это сделать, кроме нее.
Она исключила из жизни телевизор — утомляла тупость рекламы, злили новости – ни одной хорошей, всегда ужасы; бесили модные приговоры и бесконечные любовно-криминальные сериалы. Казалось, вся пошлость мира лилась мощным фекальным потоком прямо ей в уши и мозги. Когда-то страна строила коммунизм, была вера в лучшее будущее, а для нее все осталось в прошлом. Она урабатывалась в хлам, денег едва-едва хватало на жизнь, а тут еще этот, Ватсон, чтоб его кошки съели…
Пса подкинула подруга — и укатила на брачно-бархатный сезон куда-то в Европу, не объяснив даже, куда. Зачем тратить на неё время, правда? Все равно ведь возьмет пса и будет гулять, чесать и кормить. Забесплатно, за спасибо, ну, хоть мешок хорошего корма ей оставила, бережет собачку. Модный энергичный фуфик эффектно дополняет образ стильной спортивной штучки с айфоном, да на беговой дорожке.
А в ее руках пес смотрелся инородным телом, ей прекрасно подходили авоська и баулы, старый плащ и растоптанные калоши — вроде тех, что намедни сожрала скотина. Она спрятала телефон и погрузилась в съедающую, выматывающую, привычную беседу сама с собой:
— Все думают, что я добра, но я не добра, я просто — тряпка, об меня все вытирают ноги и кладут у порога, мною затыкают все дыры — зовут поработать а потом забывают заплатить, и я вынуждена выпрашивать собственные деньги; а в гости не приглашают — потому, что тряпки нужны для трудов, серых, безрадостных будней, а для праздников нужно совсем другое… Господи, что за бред мне приходит в голову, я всё вру, Господи, прости меня, грешную… — так она и шла, мешая молитву с руганью, наполняясь едкой ненавистью к себе и миру, пестуя в сердце тяжкий черный гнев.
Ватсон рвался с поводка, она пыталась обогнуть огромную лужу и внимательно смотрела под ноги, чтобы не промочить прохудившиеся боты, когда в нее на полном ходу врезался тощий мужчина неопределенного возраста, повис у нее на обширной груди (она теперь часто сравнивала себя с Фрекен Бок из старого советского мультика, дожила, что называется, до возраста этой несчастной климактерической дуры), и тут мысли её остановились с разбега, споткнулись и настала тишина.
Человек внимательно смотрел на нее — глазищи были странные, страшные, ясные. Он молчал. Улыбался как-то криво и молчал. Он не казался особенно здоровым и сильным — сплошные кожа да кости, тонкая сероватая кожа лица, короткий полуседой ежик на голове, он вцепился руками ей в плечи и смотрел прямо в лицо. Просто наблюдал. Он был спокоен. И в нем было что-то, как острым ножом обрезавшее все лишние мысли и эмоции. Казалось, мир остановился и настала пауза. И тут же разом всё закончилось, вернулись звуки и хаос: Ватсон с ревом заскакал вокруг, наматывая бечеву, толкая их в воду, брызгая грязью, махая тяжелой пушистой метлой хвоста.
Мужчина просто рухнул в лужу, ошеломленно заморгал, задрал лицо в небо и расхохотался. Он сидел вот так, обтекая, зачерпывая листья и песок, молотя кулаками по воде, а пес лизал ему лицо и бешено мотал хвостом.
Бечева обмоталась вокруг ее ног, она сбросила обувь, освободилась от пут. Поняла, что надо что-то делать, она не могла долго терпеть, когда кто-то сидит в луже и может простудиться, заболеть, умереть, в конце концов! Ну уж нет, такого она не переживет, хватит с нее смертей!
Она протянула мужчине руку.
— Поднимайтесь немедленно! — рявкнула она своим материнским голосом, которым пользовалась, чтобы ругать дочь, расталкивать прохожих на рынке и требовать потесниться пассажиров автобуса.
На нее с любопытством взирали две пары серых прозрачных звериных глаз — Ватсон тоже сидел в луже, тоже скалился, хохотал беззвучно, — еще и вывалил полкилометра языка, растопырил локаторы ушей. Казалось, что эти двое великолепно поняли друг друга, уже спелись, подружились и чего-то ждут.
Мужчина в луже опустил сияющий взор на свои промокшие насквозь ноги в потемневших джинсах, почерневших носках и расползающихся сандалиях. Казалось, он сейчас растает, как Снегурочка в луже талой воды.
Он крепко взял протянутую руку и позволил вытащить себя на тропинку. Ватсон встал рядом, поджал хвост, склонил лобастую голову, наморщил складки между ушами. Так они стояли и ждали. Покорные, смиренные, но что-то подсказывало ей, что покорность эта — чисто мнимая, стоит лишь сбавить тон, и они немедленно вырвутся из-под контроля, понесутся безобразничать, нарушать общественный порядок, ломать и крушить – весело, с огоньком, с лаем, — распугивать птиц, распихивать по обочинам честных граждан, да бог знает, что еще творить, но тут уж не-ет! Этого она не допустит.
Настроение было боевое, она не намеревалась отступать от намеченного плана — спасти мир от этой стихии, привести всё в норму и не дать никому умереть от простуды.
— Следуйте за мной, — скомандовала она, повернулась через правое плечо и зашагала домой, неся в руке бесполезный поводок. Не оглянулась ни разу, но четко знала, что бобики идут следом, подмигивая друг другу, помахивая хвостами в такт, улыбаясь серыми глазищами.
В подъезде нажала кнопку, не шевелясь, стояла в ожидании лифта. Бобиков пропустила в раскрывшиеся двери, молча и неодобрительно оглянулась на пятна высыхающей воды. В доме вторую неделю шел капитальный ремонт, в этом хаосе и не такое могло сойти с рук. Однако в крохотной кабинке ей стало неловко — слишком близко были эти бесстыжие звериные очи — совиные? Волчьи? Кошачьи? Нечеловеческой силы взгляд она ощущала кожей, и немедленно покраснела, нашарила правой рукой спасительную пачку в кармане плаща, выбила сигарету, зажгла, выпустила дым прямо ему в лицо. И только потом осмелилась взглянуть снова.
Он скалился, как она и предполагала, но не пялился, как она чувствовала, а раздувая ноздри, вдыхал ее дым, как фимиам, как благовонный ладан, даже рот приоткрыл, неожиданно большой, бледный влажный губастый рот, которого она просто не разглядела из-за его глаз.
Нахмурился, потер лоб ладонью правой руки, посмотрел на нее, уже отводя глаза, уже смиренно, но все равно, её было не обмануть – перед ней стояла хитрая бестия, лукавая, —сплошной обман, соблазн, гибель и засада!
Он громко сглотнул — по небритому горлу острием ножа прокатился кадык, но не сказал ничего.
Так они и ехали в молчании все семь этажей, и молчание было тягостным для нее, а он, похоже, наслаждался каждой секундой ее замешательства, смущения, досады и злости. Псина жарко хахала снизу разинутой клыкастой мордой, сидела в углу, переводя взгляд с него на нее, с нее на него.
Но у нее был план по спасению утопающих, и ничто не могло этому помешать. Даже она сама. Твердой рукой открыла тамбур и двери в квартиру, посторонилась, давая войти четырем мокрым лапам и паре обутых в сандалии ног.
Всё так же молча он прошел в прихожую. Опустив глаза и не озираясь по сторонам, направился прямо по коридору в ванную комнату. Не запирая дверей разделся на пороге, нагим и беззащитным исчез за душевой занавеской. Зашипел кран, полилась вода.
Она глядела вслед ему и увидела выступающие лопатки на ребристой спине, стройные мосластые ноги, практически полное отсутствие ягодиц, худую шею с выпирающими позвонками.
Пес ушел за ним, возлег на куче сброшенной одежды, затаился, пряча морду в лапах. Насторожив правое ухо, прислушивался к звукам и морщился от долетающих брызг.
Она осторожно отступила в свою комнату. Нашарила в шкафу банную простыню — ветхую, как и все ее постельное белье, разыскала старый, но чистый халат и шлепанцы. Отнесла все это на порог ванной, оставила на пригодившемся трехногом табурете. Спряталась на кухне, замерла у шкафчика с чаем-кофе, машинально нажала кнопку на новом электрочайнике, что подарили коллеги на недавний день рожденья.
Она решительно не понимала, что ей делать, как вести себя, что говорить и как.
Вода остановилась, послышались шорох, шаги, мелькнула тень.
Он вышел на кухню — улыбаясь спокойной и ровной улыбкой, не открывающей зубов, прищуриваясь на солнечный свет. Завернутый в простыню как в тогу, босиком по немытому полу, осторожно пробрался он через заслоны и заставы стола, поломанных стульев, табуретки, выбежавшей неожиданно из-за угла. Остановился у окна, замер, глядя на раскрывшийся пейзаж, на крыши, на небеса, на облака — еще совсем летние, сегодня вернулось летнее небо.
Он стоял так долго. Потом повернулся к ней. Шагнул. Еще раз. И еще.
Посмотрел в пол, поднял на нее лукавый взгляд. В его глазах стояли небеса и тучи, облака воды и брызги пара, радуги и зарницы. Зрачки окружало яркое рыжее кольцо, которого не было видно на улице, когда он сидел там, в осенней луже, веселый, как расшалившийся ребенок. Пес стоял у порога и внимательно следил за ними.
Ей трудно было терпеть его присутствие, она не знала — зачем это все и что тут вообще происходит, она просто перестала думать. В его присутствии не оставалось места мыслям. Все плавилось и текло, все высыхало и сгорало, разрушались привычные стены, ломались устои, исходили паром тающие сугробы, океаны меняли очертания берегов.
Он подошел совсем близко. Поднял раскрытую ладонь. Дотронулся пальцем до ее щеки, провел по губам справа налево, как будто застегивая молнию замка. Еще раз взглянул, вопросительно, только что хвостом не завилял, вдруг подумала она. Ватсон ухмылялся с порога, глядя на нее такими же светлыми бешеными очами.
Она в ужасе зажмурилась. Стояла так долго. Когда открыла глаза, никого уже не было на кухне, чайник вскипел и выключился. Никого не было ни в прихожей, ни в спальне, ни в ванной. Только тающие следы воды на полу, только мокрые брызги на кафельных плитках стены.
Она ринулась к дверям, распахнула их, выскочила на лестницу, поискала его глазами, но не услышала ни шороха шагов, ни гудения лифта. Вернулась в квартиру. Ватсон довольно скалился, поглядывая на нее исподлобья. Она пришла и села на табурет, почти рухнула на него, потянулась к пакету с сушками и сухарями, потом захлопотала, сервировала чай, сварила кофе, как будто еще можно было что-то вернуть, исправить, переиграть, вот только что?
В голове была одна только мысль, одна фраза крутилась там. И сперва шепотом, а потом в полный голос она повторяла, повторяла и повторяла эти восемь слов: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную». На закате это закончилось, она уснула сидя на голом полу у порога, гладя собаку по веселой мохнатой морде, думая о лунных странниках, пустых колодцах и тайных путях мужчин к женщинам, о неведомых странах и пряных песках пустынь. Во сне она была Роза, пустынная и дикая, ветер пел в ее волосах, звезды заглядывали ей в лепестки, а за стебель трогал нежными пальцами ветер.
Пробудившись, уже спокойная, она вышла погулять со своим другом — поняла, что никому не отдаст любимого зверя — ну вот хоть стреляйте её, но она не вернет эту собаку, оставит Ватсона себе, будет гулять с ним, начнет бегать, бросит курить совсем. Глядишь, и встретит его снова, и, может быть, осмелится сказать что-то, ведь люди же разговаривают, как-то знакомятся, общаются, наконец; ну не может же быть чтобы он ушел насовсем, правда?
Ей больше не было скучно. Жизнь обрела некий смысл, окрасилась в жаркие тона закатной пустыни. Она ощущала дыхание сухого ветра на коже губ, под шорох раскаленного песка; наградой казалась обыкновенная вода из крана, а над всем этим — компасом — острые звездные глаза, ясные, яростные, светлые.
Спасибо, говорила она, спасибо Тебе, спаси Тебя Боже, сохрани Тебя Господи, Странник, будь здоров, увидимся.
Это не было отчаянием, это было спокойной решимостью — в следующий раз оказаться готовой, встретить во всеоружии, победить.
Отныне — только путь от победы к победе, ей уже сорок пятый год, время громить врагов, побеждать и принимать чужие поражения. Иначе она сдохнет. Вот правда, сдохнет и все. А ей еще много дел завершить на этом свете, ей еще дочь поднимать и бабушку досматривать. Она должна. Она справится. Честное пионерское!

День восьмой

Солнце в Весах, Луна в Стрельце (первая четверть)

Вчерашнее приключение оставило странное послевкусие — и запах чужого мыла на коже. Он вспоминал о ней утром, представлял ее шею, волосы, рот. Отчаянные детские глаза, глаза постаревшего ребенка. За секунду он увидел и постиг ту девочку, что еще жила в ней, всё еще дышала, не задавленная до смерти грузом проблем — веселую, болтливую, умненькую…
Именно тогда он и пожалел её, ушел, не стал доводить начатое до конца. Ему казалось, что он листает ее мысли как книгу — этакий романтический альбом, пухлый, как она сама, пышный, слежавшийся от времени, полный закладок, молитв, заклинаний; на кремовых страницах — чернилами, и непременно тонким перышком — стихи, и тут же, под калькой, —засушенные воспоминания, розы там всякие, ленты, обрывки старых рукописей, обгорелых по краю…
Ах вот оно в чем дело! Мастер, привет тебе и Подруге твоей! Ну и Принц маленький, здравствуй.
О, Боже мой, бож-же, думал он, ну до чего же все эти тетки предсказуемые, — с полным бабским набором многозначительных пошлостей, общих мест, всех этих цитат и замусоленных переживаний! Они не живут, а существуют в плену книжных страниц. Ты бы еще мультики детские вспомнила, корова глупая, негодовал он, ты б еще Ассоль с ее пушистым котенком, в груди сидевшим, помянула, бля. М-м-м, Джен Эйр? Кто там еще из героинь… Э-э-э… Изаура, рабыня? Мария, которая Просто?
На этом ядовитая струя воспоминаний иссякла, выплеснулась как гной, гнев утих.
Он и сам удивился, до чего живучи некоторые штампы подсознания. Я тоже запрограммирован, медленно думал он. Как я, так и все мы. Я родился в 1973-м, тогда на экране впервые шел Штирлиц с его семнадцатью мгновеньями, и мы все смотрели это, всей страной! Класс! Война и немцы, гениально! Мне было полгода, и я тоже, тоже хотел видеть это кино, а меня запирали одного в комнате. Поэтому я орал на всю хрущобу, и кому-то из взрослых приходилось дежурить с младенцем, развлекать и унимать. Они думали, что это режутся зубки, все так, да, но еще я хотел смотреть со всеми вместе, хотел слушать музыку, гениальную музыку! Она до сих пор играет в моем сердце.
Всё те же песни, тот же Джо, который Дассен, всё те же пора-пора порадуемся; и вся эта шелуха, всё это несбывшееся прошлое — эти скрепы, камни и бетонные перекрытия. А зачали меня под увертюру Свиридова, не иначе, меня до сих пор штырит, как ракету на стартовом столе, стоит ее услышать, и мурашки по шкуре табунами.
Господи, в моем детстве было всё, кроме Тебя! Господи, прости меня, но это так! Про Тебя нельзя было говорить, о Тебе можно было только смеяться. Это разрешалось, поощрялось даже. Только в русских сказках Афанасьева мне встречались слова со странным вкусом, которые я катал во рту, как сладкие медовые леденцы, и каждое со своим смыслом, непостижимым, древним, далеким — Душа, Господь, цер-ковь, о-бед-ня, ал-тарь, за-ут-ре-ня, как у Христа за пазухой…
Я думал, я размышлял над ними, но не находил этим словам применения. Они висели на отдельной связке, как драгоценные ключи без замков. Неясно было, где искать ту волшебную дверь и нарисованный холст, за которыми — Бог, которого — нет. И жизни вечной тоже нет. А есть только смерть, скалящийся череп, тлен и прах тела. Я орал, я не мог спать из ночи в ночь, когда осознал, что умру, что распадусь, что не будет меня. Больше. Ни-ко-гда.
Заболело горло от надсадного сиплого крика, он вытер тыльными сторонами ладоней глаза и понял, что они вновь полны слезами, что подушка мокрая, одеяло тоже мокрое, и весь он покрыт болезненным потом.
Хмыкнул и пошел по воду, как конь бледный, тощий. Скотина костлявая!
Пробыл там долго. Курясь паром, как вулкан Толбачек, вылез за порог. Уселся на диване, в простыне. Ах да, совсем забыл, в 1975 пришла ваапще чума, эта их Ирония, блядь её, судьбы, мать её так, и настал всеобщий аллес! И все это смотрят… И каждый год. С друзьями. Ходят в баню. Мешают водку с пивом. А уж потом — у кого как, кому как повезет, да…
Он махнул рукой, пошел на кухню за первой утренней порцией кофе.
В комнате свирепствовал форменный фадеев с бабелем — тотальный конармейский разгром.
Он отставил кофе, засучил рукава: — Санчо, впрягаемся!
— Да, мин херц, — подмигнул Алексашка, — хэх, паа-берегись!
Надрываясь, сложили диван в три погибели — тяжеленный, зараза, — все содержимое сгребли на пол, уселись сортировать.
Тряпки — налево. Шмотки — направо. Барахло — к левой ноге. Вещи стоящие — к правой.
Рукопись собрали по листочкам, она была в комнате везде, ну просто повсюду — обрывками, клочьями, — на стенах, на подоконнике, странно, что на потоке не зацепилась!
— Проще всё выбросить или сжечь — не очень уверенно предложил Пётр Алексеевич, оценивая масштаб гуманитарной катастрофы.
— Что ты, что ты, Лексеич, — фамильярно увещевал Алексашка, это ж гусударьственные документы, это ж ого-го, как можно это жечь, никак нельзя; так ведь и ты, чай, не Гоголь, и это, чай, не «Мёртвые души», том три…
При двойном слове «чай» он побрел на кухню, решив уж действительно чайку хлебнуть. Душа потребовала спокойного взвешенного раздумья, а не просто утренней энергии жить. Энергия в нем и так бродила — электрическая. Швырялась молниями. Волосы стояли дыбом. Он отшатнулся от промелькнувшего в зеркале отражения — типичный сумасшедший гений, хорошо, хоть шевелюра короткая, не так заметно. Поднёс запястье к лицу — там каждый волосок стоял торчком.
Чай его успокоил, вернул взбесившийся ток в привычное русло. Руки были горячие, новая тетрадка просила написать в ней слово. И еще. И следующее. Он не мог пройти мимо этого зова!
— А мимо бабенки прошел, пренебрег, да? Ай, стареешь мин херц, раньше б ты ее и так, и перетак, да по-всякому, а теперь что, пожалел? Волк кобылу пожалел? — бубнил в ухо Алексашка, споро сервируя поднос английским чаем, и сушки нашел, и пряники. Варенья в миску плюхнул, все поставил перед носом.
Пётр мрачно покосился на него, многозначительно разминая кисти рук, обмакивая перо в чернила.
— Довыёбываешься у меня, сошлю в Берёзов! Еще и проверю, сколько денег утаил, паскуда, и всё взыщу!
— Вот тебе святой истинный крест, — вопил в восторге тать и разбойник, — ни грошика лишнего не взял, ни копеечки к рукам не прилипло! — а токмо всё для родины, всё для дела, всё тебе, милостивый, отец ты мой родной; только о благе империи и пекусь, всё примечаю, всё стараюсь…
— Да, да… — рассеянно кивал Император. — Знаем, понимаем, ага… Все вы — воры, все — жульё!
— Ты пей, пей чай — молил Меньшиков, а то желаешь — я сбегаю, тут у них такие напитки, все сорта, — и ром, и грог, и пивко, и водочка… Ох тут и водочка — чисто слезы, сладкая. И дёшево!
— Погоди с водочкой, это успеется. Это мы завсегда успеем! А теперь мне высказаться надо, записать мысли, а ты мешаешь. А ну, брысь!
Кланяясь в пол, крестясь мелко, Санчес сгинул под плинтусом.
Он остался один. Воссел на престоле. Взял перо в руку. Взял тетрадь. Раскрыл на первой странице.
— Всё зло от баб, — медленно, с нажимом писал Император.
Они, суки, читают много, бляди, вместо того, чтобы по хате шуршать — мышью, сидеть под веником — тихо, готовить мужу харч! Ждать человека своего — с войны. И всё теперь им. Все для них — и тебе белье шелковое, и тебе туфельки, как у самой царицы, а всё одно — всякая баба — ложь, смерть и погибель! — Он гневно встопорщил несуществующие пока усы и коршуном ринулся на тетрадку.
Излился многосуставчатым, многоколенчатым, изгибистым текстом на три страницы —мать да перемать, но как затейливо! Перечитал, довольно крякнул, выдохнул. Стало полегче. Он откинулся на спинку трона. Покурить бы. Винца бы. Бабу бы. Бубы ба. Абу бы бо! Вот уж хуй! Ну уж нет! Дальше известно. Баба. Водка. Табак. Извечная заколдованная триада. А за нею — смерть и погибель душе и телу. А в этом теле душа и так зацепилась чудом, — думал Император. Я восстановлю это тело. Я выстрою на этом болоте — Град. Он у меня триста лет простоит и еще триста помнить будут! Назову как-нибудь, не важно. Главное — дело. Имя придумаем.
Жизнь. Чем не имя? Как это будет на латыни? А по-гречески? А, чего мучиться. Жытуха. Жива. Жанчына. Женщина.
Бля, мысли опять выруливали на привычную бабскую узкоколейку, не давали сосредоточиться. Надо опять идти на прогулку, думал он. Иначе я лопну. Но тут повсюду соблазн на соблазне, проще запереть себя дома, выбросить ключи в окно. Но это первый этаж. Вырвусь. Передумаю, я себя знаю, я отлично умею сам себя уговаривать на что угодно.
Он лег на пол, на разоренную постель, на обрывки и клочья текста, и думал. И молился. И ждал, когда же закончится эта ночь его души. Когда настанет день и восход. Он знал по опыту, что всё так и будет. Надо только ждать. Только терпеть. Только думать правильно. Под утро сон смилостивился и возлег на воспаленные глаза, на искривленный морщинами лоб, на искаженный злой гримасой рот. Он спал.
Алексашка выполз из своего уголка, обнял его, укрыл старой шинелью. Молился тоже, о своем. Медный конь грохотал копытами, срывался с гранитного пьедестала, скакал вдоль Невы. Вода вставала вровень с берегами.

День девятый

Солнце в Весах, Луна в Козероге (первая четверть)

Он медленно выполз из сна, отряхнулся. Пошатываясь, направился привычным маршрутом — санузел, кухня, комната. Сидел у окна, смотрел наружу. В голове еще шумело от виртуальной ассамблеи Алексашки с Петром Первым Лексеичем. Но стало полегче — медный конь ускакал куда-то на север, завершилась война. Ну, или он надеялся, что, таки да, завершилась.
Он был пуст, рационален, и ему было холодно. Он стоял у окна в шинели на голое тело, пил чай, отчаивался. Эх, сюда бы Валю Вайнгартена, сюда бы Малянова и Захара Губаря, да бог с ними, он бы и на Глухова согласился — а всё потому, что тянулись, тянулись пред ним кривые, глухие, окольные тропы.
Осознав весь ужас этой телеги — до конца света миллиард лет, он восстал, отряс шинель с костлявых плеч, занялся рукомашеством и дрыгоножеством — не пропадать же запалу, правда?
А вообще он всегда чувствовал себя Филом Вечеровским — загадочным, умным, и недосягаемым Филом, ну, или Филипп Филиппычем Преображенским на пару с верным Борменталем. Кем-то эдаким. Роль гения была созвучна его гордыне, его интеллекту, его харизме невъебенной!
Эта дорога однажды привела его к океану смерти, да. И с тех пор он выбирает другие маршруты. Дорогу одиночества. Дорогу труда. Путь праведника…
Тьфу, а самому не смешно? Не смешно ни разу! Он сплюнул горечью, отправился перечищать зубы. Болезнь напомнила о себе унылой нотой где-то в глубине его нутра, и он с наслаждением отсек это уныние. Встряхнулся, тщательно оделся, оценил себя в зеркале.
Фил Вечеровский. Кристобаль Хозич Хунта. Эстет и умница. Спешите видеть, спешите любить и жаловать! (Профессор Преображенский у него теперь прочно ассоциировался с милейшим Евстигнеевым, который, несомненно, добавил образу теплоты и личного обаяния. А сейчас хотелось ледяного холода, арктических широт…)
Пока январь не забрал его в плен окончательно, включил газовую плиту и грел прозрачные пальцы у аккуратного синего цветка. Вспоминал, вспоминал. Все это с ним уже бывало, знакомые симптомчики, снова-здорово, граждане хорошие, да как же это всё задрало!
Неужели. Она. Влюбилась. В него?
Ну ясен пень, да! А иначе бы и не вспомнил про неё вообще…
Озверел! Есть уже не хотелось! Он вышел из дому, отправился на рынок. И купил себе велосипед, вот так! И похуй, что осень на дворе. Купил себе еще и шарф — всё тот же белый шелк, и вдобавок куртку — черную, кожаную. Сел да поехал.
Чувствовал себя возмутительно, неправдоподобно взрослым и счастливым человеком — а ведь раньше у него и машины были, и много чего ещё он себе покупал. Но вот этот конкретный велик, вотпрямщас — это было в точности то, что он прописал сам себе. Черный тяжелый прогулочный велосипед, надежный, устойчивый, на широких шинах, с тракторными протекторами. Ему хотелось преодолевать расстояния и бездорожье, работать ногами.
Счастье движения, просто кайф! Ветер в лицо, солнце в небе. Я исцеляюсь, думал он. Я исцеляюсь, Господи.
На лавочке возле храма упал, отдыхал, вытянув ноги, наблюдал мир — детей, старух, уток на пруду. Не происходило ровным счётом ничего, не надо было двигать собой сюжет повествования, мир катился самостоятельно — всё путем, да — а он сидел, наблюдал, улыбался…
Стоп! Всё это уже было с ним! Пора бежать, в ужасе подумал он вдруг. Сейчас появится эта, ненормальная, Дама-с-собачкой, точно!
Он заторопился, взял велик под узцы, пошел-пошел-пош-шел…
Не успел. Попался!
Почтеннейшая публика, спешите видеть! Всё те же на манеже: собачка, длинный поводок, баба глупая и клоун коверный, с велосипедиком. Но уж на этот раз он не стал молчать, потому что велик его — новехонький! муха не сидела! — отлетел в сторону и грохнулся!
Он рявкнул на нее, чем вогнал тётку в ступор, краску, стыд и позор. Ибо нефик поводки распускать и с дурными собаками по общественным местам бегать! А она явно намеревалась побегать — вырядилась в тренировочные брюки плюс свитер в обтяжку — короче, являла всему миру телеса, достойные Рубенса. Вот от этих-то ландшафтов он и озверел окончательно. И рявкнул на нее еще раз. А чтоб знала свое место!
Она отмерла и закатила ему оплеуху. Он улетел к своему велосипеду и уселся там в ошеломлении, потому что рука оказалась тяжелая. Мда.
Позор на позор, все по-честному.
— Вставайте, — скомандовала она холодно. — Идемте со мной.
И он пошел. Как теленок на веревочке! Как собачка, впрочем, одна уже прыгала вокруг и лаяла, виляя хвостиком. И вот он шел — хмуро, волок свой пострадавший велик (руль свернулся на 180 градусов), а она вышагивала впереди — сплошной соблазн, выпирающая плоть, буханка сдобная! Щека горела, идти было очень неловко. Все пялились на эту семейную сцену. А то, что сцена семейная, было очевидно даже младенцам, даже уткам на пруду, промолчим уже про бабок на скамейках. Старухи тут же принялись сладострастно шушукаться, дети с раскрытыми ртами последовали за колоритным шествием, а утки отплыли подальше в камыши, от греха подальше.
Вот так они и шли. Она, он, велик и пёс. Стоп, снято. Прекрасный кадр, всем спасибо, все свободны!
В ближайших ёлочках, подальше от благодарной массовки, они сперва продолжили ссору, а потом взглянули друг на друга и расхохотались. Упали на подвернувшуюся скамейку и смеялись до слез, до боли в животах.
— Меня зовут Василиса, представилась она. — А как ваше имя?
Он не знал, как его имя.
— Это не важно, сознался он. — Я не помню. У меня каждый день новое Имя. Мне так проще выжить.
Размял лицо ладонями, спрятал глаза от ее взгляда. Она тут же засуетилась, забегала вокруг, принесла откуда-то брикет с мороженым, приложила к его горящей щеке. Сама схватила бутылку воды из рюкзачка на спине (ограбила какую-то девочку? На торбе было солнышко и котенок, ми-ми-ми, ня-ня-ня). Расплескала половину воды на свою кофточку, оставшуюся жидкость выхлебала в три гулких глотка.
Он пялился на нее. Тупо пялился. Как и вчера.
Потому что она была прекрасна. Как и вчера. Впрочем, что-то в ней сдвинулось с мертвой точки, ожило. Сейчас ним сидела прекрасная женщина с влажным ртом. Он не мог на это долго смотреть. Было больно глазам.
Тогда он собрал в кулак всю свою злобу с язвительностью и молвил так:
— Лично я не хочу становиться героем романа Татьяны Устиновой. Эдак мы с вами и до Дарьи Донцовой докатимся! Собака уже есть, и это, знаете ли, симптомчик!
Теперь уже она пялилась на него в ошеломлении.
— А чем это вам Устинова не угодила? — возопила она, — Прекрасно пишет женщина, я читаю все её книги!
— О, в этом я не сомневаюсь ни минуты, — самым елейным тоном продолжил он атаку. — Возможно, и Стефани Майер с вкупе с Шарлоттою Бронте до сих пор ваши любимые авторы, миссис?
— Между прочим, мадемуазель! — заявила она, и ему опять стало смешно.
— Фрёкен, пардон муа, но на мадемуазель вы уже не тянете — габариты у вас, знаете ли, отнюдь не девичьи. Опять же, старая дева с котенком — явно не ваше амплуа. И как же это вас угораздило, а? Признавайтесь! Расскажите всё старому цинику, посмеемся вместе.
Она отвернулась и заплакала. Тихо, беззвучно. В серых покрасневших глазах стояли злые слезы, стекали ручьями по черепашьим морщинам, резко обозначившимся в подглазьях. Она вся сгорбилась. Сидела пыльным круглым мешком, очень некрасивая, толстая, старая. На нее как будто с грохотом рухнули лет двадцать, и теперь перед ним была несчастная баба советского типа — невидимое, бесполое существо непонятного возраста.
Он мог смотреть на ее превращения вечно.
На дрожащий подбородок, на выбившиеся из прически пряди — да какая там прическа, так, схватила волосы заколкой и полетела людей сшибать, как кегли!
Она увидела его жадный взгляд и перестала всхлипывать. Словно закрылся кран.
Встала, молча подтянула рюкзак на плечо, свистнула пса и пошла по дорожке, а потом побежала, все ускоряясь, некрасиво, но с явным намереньем оказаться от этого места как можно дальше и как можно быстрее.
— Стойте! — заорал он. — Мы ведь только начали разговаривать! Простите меня! Я был неправ, стойте!
Он вскочил на велик и поехал за ней, но руль-то был свернут на 180 градусов, и он рухнул на дорожку.
Было больно. Он подтянул к подбородку ноющее колено и принялся разминать его, шипя от злости, матерясь себе под нос. Еще и правую ладонь проткнул. Ну, хотя бы ничего не сломал, слава Господу за маленькие радости!
Ватсон вернулся к нему. Обнюхал коленку, лизнул в соленую щеку. Завилял хвостом, натягивая карабин. Она тоже вернулась, потому что хаски уперся всеми четырьмя лапами и бешено крутил хвостом-пропеллером, вспенивая воздух.

— Помогите подняться — сказал он властно. — Дайте руку.
Такой тон она понимала хорошо, помогла, приподняла, прижала к себе. Он втянул в себя ее запах и пропал.
Сомлел.
Кажется, он даже вырубился на секундочку.
Очнулся на лавке. Она сосредоточенно набирала последовательность цифр на своем смартфоне.
Он собрал в кучу все свое окаянство, и повелел:
— Не надо никуда звонить! Сейчас я отдышусь и мы пойдем потихоньку. Ко мне домой. Ударную сцену из Устиновой с феерическим перепихоном я вам не обещаю, леди. Не будет этого! Просто чашка кофе. Просто любовь человеческая. Еще я картошку хорошо жарю, на свиной шкуре. Пойдемте, а? Я с ума по вас схожу. Уже которую неделю как. Вы мелькаете у меня перед глазами, вы — повсюду. Идемте же. Пожалуйста. Да?
Теперь он смотрел ей прямо в глаза и видел её всю. В расширившихся зрачках плескалось море. Море разливанное, потому что глаза были голубые, ясные. Слипшиеся ресницы. Белки глаз с расширившимися от недавних слез сосудами. Непокрашенные корни волос у высокого лба посеребрила седина. Они были ровесниками, возможно она чуть помладше его — на полгода, не более.
Сейчас они говорили без слов. Между ними стояли их жизни, их общее детство ранних семидесятых; общие телепрограммы, поликлиники, процедуры; школы, детсады и университеты. Поэтому она тоже всё легко читала в нем. Он впустил ее за пару своих кордонов, и она сморгнула, сглотнула, ощутив весь его ужас. Сморщила нос, но не зарыдала. Взяла своей теплой рукой его холодную руку.
— Малыш, ты не умрешь — сказала она. — Даже и не думай. Даже и не мечтай! Пойдем домой. Как тебя зовут?
Имени у него не было, воспоминаний тоже.
— Это нам и предстоит выяснить, сказал он. — Пока зови меня Странником, если хочешь. Или придумай мне любое другое имя, это не важно. Я и правда не знаю. Я был очень болен, я восстанавливаюсь. Пытаюсь остаться на этой планете. На ее поверхности, а не в ее литосфере, понимаешь? Ну и умница. Пойдем, пожалуй. Помоги мне.
Она закивала, помогла ему встать. Велосипед пригодился тоже — на него нагрузили неожиданно тяжелый рюкзак, он ухватился за рукоятки и повел своих друзей домой. Они уже все были друзьями. Или товарищами, так точнее. А там посмотрим, там увидим. Это уж как пойдет, у Бога дней много. Правда, Господи?

День десятый

Солнце в Весах, Луна входит в Водолей (первая четверть)

Дом ждал, распахнув двери парадного входа. У этого дома были еще и черные ходы, в квартиру вело два пути — уйти и выйти можно было разными способами — направо, налево, назад и вперед. Он сейчас вспомнил вдруг, что так и делал раньше, развлекался, словно кот ученый, — пойдет направо, запоёт; пойдет налево, расскажет байку самому себе.
Он не стал препятствовать воспоминаниям — вода текла по устойчивым камням внутренней структуры, сверкало солнце ясности, пронизывая толщу вод, и он удерживал этот образ в голове. Так его научили в больнице, однако про больницу не хотелось помнить, вот это он постарался тут же выбросить из головы, потому что было — больно.
Еще как было больно! Он весь состоял из маленьких очагов боли, в нём полыхали и отгорали костры и угли; дымились поля сражений. Он почувствовал, как разрушено тело, как над пожарищами восстает черный рассвет, кровавая заря нового дня, дымится восход. Его ощутимо тряхнуло, он зажмурился на секунду.
Она перехватила руль, поддержала его, и на этот раз велосипед не упал. Он взялся за ее теплое плечо и стоял так молча, стиснув челюсти, пережидая болезненный спазм. Открыл глаза, встретил внимательные взгляд, посмотрел в её лицо, коснулся губами лба. Она была восхитительно нормальна — теплая, сухая, упругая, от нее пахло здоровым человеком, в ней были полнота, серьёзность и основательность. Собака сидела у их ног, касалась пушистым боком. Они все еще были вместе.
Он уже подзабыл, куда они шли и зачем, но знал, что они должны добраться до конечной точки маршрута. Это упрямство и было основной чертой его характера — он на сдавался, доходил-доползал-долетал — всегда. Если не хватало сил, тогда отдыхал и снова шел вперед.
Он видел цель. Всегда держал её в голове. Видел препятствия на своем пути. С некоторыми он боролся, от некоторых уходил, а в какие-то моменты спокойно хитрил и выжидал. Его было много, он был разнообразный, менял ипостаси, а почему бы и нет? Ему надо было выжить и остаться. Это и была сейчас главная цель. Все остальное — несущественно.
Она поможет, уже помогла и продолжает поддерживать. Он чувствовал, что это так и есть, а сейчас просто видел теплое розовое свечение, которое окутывало их двоих, и даже на собаку хватало — в ноздри пса влетал розовый прозрачный поток, тянулся поводком, а над ушами горели два огонька ярко-алого пламени.
Он зажмурился, попытался увидеть эту картинку вновь, но образ ушел, и сейчас они просто стояли в подъезде дома, перед красной тяжелой дверью тамбура.
Он вынул ключи, и они вошли.
Черный велосипед остался за порогом квартиры — Россинат, велосипед звали так, и почему-то это знание было важно, это имя имело смысл, и смысл был хороший.
Он сейчас копил хорошие воспоминания, вот это было одно из таких. Он не стал на нем зацикливаться, подумает об этом завтра, а лучше запишет в дневник, пусть будет. Перед глазами возник образ светлого стеллажа, полного красных банок с вареньем. Смородиновое желе.
Он когда-то уже видел это, и понимал, что речь идет о каком-то заумном кино для высоколобых умников, но сейчас он не хотел умничать, а желал, чтобы все его оставили в покое. Усталость штормом притаилась за порогом, не держали ноги. Поэтому он буркнул что-то условно-вежливое, распихал всех и прошел в комнату, рухнул на лежанку, свернулся клубком, потерял нить рассуждений.
— Не уходи, останься со мной, — вскрикнул он напоследок, прежде чем вихрь небытия утащил его. Он знал, что она расслышит. Верил в это.
Она проводила его взглядом — запинаясь, он ушел в комнату, упал на постель, скорчился там, затих. Вроде бы он сказал ей, чтобы она не уходила? Уверенности не было. Но было желание остаться, тем более, что хозяин жилплощади временно покинул этот мир. Она специально подошла удостовериться — однако он спал, просто спал. Под тонкими веками она видела движения глаз, слышала дыхание.
Она рассматривала его. Рот плотно сжат, губы побелели, нос заострился, руки вцепились в ком одеяла, которое сбилось между ног, он так упорно спал, как будто выполнял какую-то важную работу. Она долго смотрела на него, внимательно, не решаясь дотронуться. Во сне он был беззащитен, лишен того ореола смеха и силы, человечности и зверства, который она увидела в нем за две последние встречи. Сейчас от него осталось просто дышащее тело. Она решила покараулить эту оболочку, пока не вернется хозяин.
Вышла в коридор, где-то там она заметила стеллаж с книгами. Выдернула томик наугад — это оказался третий том Гофмана. Эрнст-Теодор-Амадей никогда не был ее любимым автором, однако теперь, раскрытый на 314 странице, явил неслыханные премудрости кота Мурра, в которые она жадно вчиталась, усмехнулась, и решила продолжать. Вошла в комнату, прилегла рядом с телом приведшего ее сюда человека, устроилась подле него поудобнее, раскрыла книгу.
Пес занял место на полу у постели, положил морду на лапы, прикрыл глаза. Он вслушивался.
Сердца двух людей стучали ровно, надорванное сердце нездорового мужчины уверенно подстраивалось под ровный ритм сердцебиения его хозяйки. Хозяйка дышала, шуршала старой бумагой, вздыхала, посмеивалась. Люди производили много шума, всегда. Даже когда молчали. Шуршали, звенели, пели их головы, бурлили животы, пульсировали сердца, но головы все-таки звучали громче.
Он сладко зевнул, его хозяйка тоже зевнула, отложила книгу, закрыла глаза. Все трое уснули. Пес залаял — во сне он видел, как наяву, и увиденное воспринимал, как оно есть.
Женщина и во сне оставалась женщиной. А вот нездоровый человек трансформировался в нечто настолько сложное, что пес заметался в панике, и в ужасе набросился на вот это вот — страшное! Чудовищное! Непонятное существо! И никак, ну просто совсем не мог успокоиться!
Перед ним было ожившее дерево, да, да! Огромное Древо, мощный ствол и узловатые корни, полуобгоревшее, полумертвое, дымящееся! Дерево кренилось к земле, оно умирало. Оно еще тянуло руки к облакам, в его облетающей кроне запутался шальной ветер. Это дерево было тополем. Прекрасным, но умирающим, фактически, оно держалось на честном слове, и жизни ему было — до следующего урагана. В дупле кто-то жил, то ли кот, то ли сова. Это дерево просуществовало совсем недолго, и оно не хотело погибать, плакало. Кто плачет в дереве, пес не видел.
В ужасе он лег ничком, спрятал морду в лапах, заскулил, завыл, подпевая плачущему существу.
А вот женщина не испугалась. Она подошла к пылающему стволу, обняла, погладила кору, обвила волосами. Она таяла, утекала, уходила вглубь, питая это существо собой. Пес хотел помешать, бросился — у него был инстинкт — хранить! Защищать! Но во сне он не был таким быстрым, он только впустую перебирал лапами. Летел и не мог догнать, не мог помешать! Он летел, упрямый; оскалил пасть и решил — во что бы то ни стало — спасти, помочь, не дать погибнуть!
Поздно! Она втянулась в эти жадные двери. Двое стали единым целым. Плач стих. Пес дрожал. Он ждал. Боялся проснуться и увидеть это. Боялся потерять видение. Скулил тихо-тихо.
Женщина вышла. Она держала на руках человеческого младенца. Ребенок был с глазами совы, ясными, сияющими. Он мяукал котенком. Пес аж захлебнулся яростной слюной, он терпеть не мог кошек, их вонь, их нрав и повадки!
Дерево стояло неподвижно. Ему показалось, или запах гари стал развеиваться? Нет, не показалось! Дерево встряхнулось, повело ветвями, осыпало всех цветными листьями, зазвенело стеклянными яблоками — на тополе? Яблоки? Пес не поверил своим глазам, но он учуял аромат, крепкий яблочный дух, и стекло, да. У этого стекла тоже был запах. Ребенок на руках женщины смеялся. Он был смешной, ну и подумаешь — совиные глаза, от него ведь пахло молоком, и немножко деревом, и немножко яблоками, и он был такой новый, вкусный! Пёс аж облизнулся.
Он останется рядом, эту женщину надо защищать от неё самой, она такая дурочка — готова обнимать все встречные деревья! Он защитит её! Он не даст ей погибнуть! И ей, и ребенку. Ну и Дереву тоже. Оно вроде бы стало посимпатичнее, глядишь, и очухается. Деревья ведь живут долго — века, столетия. Пёс подошел ближе, гавкнул на дупло. Оттуда глянули бирюзовые совиные очи. Пес бешено залаял и запрыгал.
Кот, в дупле жил Кот! Да, да, ты, подлец, попадись мне только, сволочь, ррразорррву! Я знаю, что ты там, тварь, я сожру тебя! Пёс лаял бешено, но Кот все равно вылез — прекрасный, золотой, полосатый. Облизнул лапу. Раскрыл янтарные глазищи. За спиной у него были крылья. Или это перепонки, как у летающей белки? И не за спиной, а под мышками передних лап?
Пёс лаял. Кот его игнорировал. Нагло не замечал, как это умеют только кошки, чувствующие себя в полнейшей безопасности на высокой ветке. Пес собрал побольше силы, подпрыгнул, но не долетел. Даже во сне он не добрался до нахальной твари, повернувшейся к нему широкой спиной. Но кот услышал его, да, да, он понял это по дергающемуся кончику хвоста, их всегда выдают хвосты; и пёс знал, знал, знал, что его пре-кра-сно слышат! Он уперся всеми четырьмя лапами, взвыл. Выходи, драться будем! — требовал пес. Кот фыркнул и спрятался в дупле. То-то же! Вот там и сиди, лучше тебя еще на поводок взять и к стволу приковать, ликовал хаски. Ишь, повадился тут в дуплах рассиживаться, нечисть этакая! Я тебя видел, я тебя узнаю из тысячи, из миллиона, из миллиарда кошек, я тебя найду, ты от меня не скроешься, сожру! Бе-ре-
гись!
Возле постели, где лежали двое, спал молодой пес. Перебирая лапами, гнал врага, но всё не мог догнать; охранял изо всех собачьих сил — и хозяйку, и ее человека. Обоих. И того, третьего, еще не существующего в природе, и неизвестно, появится ли, — то самое дитя с глазами совы, пригрезившееся ему на руках у женщины. Поживем — увидим. Псы, они видят, как оно есть. А не то, что когда-то было или еще будет. Не то, что некоторые там, кошачьи, себе понапридумывают. Псы — реальны. А вот кошки — сплошной вымысел и обман, иллюзия лукавая, да, да, да!